Неточные совпадения
Городничий (дрожа).По неопытности, ей-богу по неопытности. Недостаточность состояния… Сами извольте посудить: казенного жалованья не хватает даже на чай и сахар. Если ж и были какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья. Что же
до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, которую я будто бы высек, то
это клевета, ей-богу клевета.
Это выдумали злодеи мои;
это такой народ, что на жизнь мою готовы покуситься.
Городничий (с неудовольствием).А, не
до слов теперь! Знаете ли, что тот самый чиновник, которому вы жаловались, теперь женится на моей дочери? Что? а? что теперь скажете? Теперь я вас… у!.. обманываете народ… Сделаешь подряд с казною, на сто тысяч надуешь ее, поставивши гнилого сукна, да потом пожертвуешь двадцать аршин, да и давай тебе еще награду за
это? Да если б знали, так бы тебе… И брюхо сует вперед: он купец; его не тронь. «Мы, говорит, и дворянам не уступим». Да дворянин… ах ты, рожа!
Хлестаков. Вы, как я вижу, не охотник
до сигарок. А я признаюсь:
это моя слабость. Вот еще насчет женского полу, никак не могу быть равнодушен. Как вы? Какие вам больше нравятся — брюнетки или блондинки?
Стародум(читает). «…Я теперь только узнал… ведет в Москву свою команду… Он с вами должен встретиться… Сердечно буду рад, если он увидится с вами… Возьмите труд узнать образ мыслей его». (В сторону.) Конечно. Без того ее не выдам… «Вы найдете… Ваш истинный друг…» Хорошо.
Это письмо
до тебя принадлежит. Я сказывал тебе, что молодой человек, похвальных свойств, представлен… Слова мои тебя смущают, друг мой сердечный. Я
это и давеча приметил и теперь вижу. Доверенность твоя ко мне…
Еремеевна. Да во здравие, матушка. Я вить сказала
это для Митрофана же Терентьевича. Протосковал
до самого утра.
Скотинин. Кого? За что? В день моего сговора! Я прошу тебя, сестрица, для такого праздника отложить наказание
до завтрева; а завтра, коль изволишь, я и сам охотно помогу. Не будь я Тарас Скотинин, если у меня не всякая вина виновата. У меня в
этом, сестрица, один обычай с тобою. Да за что ж ты так прогневалась?
И, сказавши
это, заплакал. «Взыграло древнее сердце его, чтобы послужить», — прибавляет летописец. И сделался Евсеич ходоком и положил в сердце своем искушать бригадира
до трех раз.
Они тем легче могли успеть в своем намерении, что в
это время своеволие глуповцев дошло
до размеров неслыханных. Мало того что они в один день сбросили с раската и утопили в реке целые десятки излюбленных граждан, но на заставе самовольно остановили ехавшего из губернии, по казенной подорожной, чиновника.
Смерды воспользовались
этим и наполняли свои желудки жирной кашей
до крайних пределов.
Разумеется, Угрюм-Бурчеев ничего
этого не предвидел, но, взглянув на громадную массу вод, он
до того просветлел, что даже получил дар слова и стал хвастаться.
Он не был ни технолог, ни инженер; но он был твердой души прохвост, а
это тоже своего рода сила, обладая которою можно покорить мир. Он ничего не знал ни о процессе образования рек, ни о законах, по которому они текут вниз, а не вверх, но был убежден, что стоит только указать: от сих мест
до сих — и на протяжении отмеренного пространства наверное возникнет материк, а затем по-прежнему, и направо и налево, будет продолжать течь река.
Побоища происходили очень серьезные, но глуповцы
до того пригляделись к
этому явлению, что нимало даже не формализировались им.
Мало-помалу, несмотря на протесты, идея
эта до того окрепла в голове ревнивого начальника, что он решился испытать своих подчиненных и кликнул клич.
Из всех
этих слов народ понимал только: «известно» и «наконец нашли». И когда грамотеи выкрикивали
эти слова, то народ снимал шапки, вздыхал и крестился. Ясно, что в
этом не только не было бунта, а скорее исполнение предначертаний начальства. Народ, доведенный
до вздыхания, — какого еще идеала можно требовать!
Утром помощник градоначальника, сажая капусту, видел, как обыватели вновь поздравляли друг друга, лобызались и проливали слезы. Некоторые из них
до того осмелились, что даже подходили к нему, хлопали по плечу и в шутку называли свинопасом. Всех
этих смельчаков помощник градоначальника, конечно, тогда же записал на бумажку.
Молча указывали они на вытянутые в струну дома свои, на разбитые перед
этими домами палисадники, на форменные казакины, в которые однообразно были обмундированы все жители
до одного, — и трепетные губы их шептали:"Сатана!"
Внимая
этим песнопениям и толкованиям, стрельцы доходили почти
до восторженного состояния.
Такова была внешняя постройка
этого бреда. Затем предстояло урегулировать внутреннюю обстановку живых существ, в нем захваченных. В
этом отношении фантазия Угрюм-Бурчеева доходила
до определительности поистине изумительной.
Почувствовавши себя на воле, глуповцы с какой-то яростью устремились по той покатости, которая очутилась под их ногами. Сейчас же они вздумали строить башню, с таким расчетом, чтоб верхний ее конец непременно упирался в небеса. Но так как архитекторов у них не было, а плотники были неученые и не всегда трезвые, то довели башню
до половины и бросили, и только, быть может, благодаря
этому обстоятельству избежали смешения языков.
И действительно, Фердыщенко был
до того прост, что летописец считает нужным неоднократно и с особенною настойчивостью остановиться на
этом качестве, как на самом естественном объяснении того удовольствия, которое испытывали глуповцы во время бригадирского управления.
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты
до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и
это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
Сверх того, он уже потому чувствовал себя беззащитным перед демагогами, что последние, так сказать, считали его своим созданием и в
этом смысле действовали
до крайности ловко.
Но на седьмом году правления Фердыщенку смутил бес.
Этот добродушный и несколько ленивый правитель вдруг сделался деятелен и настойчив
до крайности: скинул замасленный халат и стал ходить по городу в вицмундире. Начал требовать, чтоб обыватели по сторонам не зевали, а смотрели в оба, и к довершению всего устроил такую кутерьму, которая могла бы очень дурно для него кончиться, если б, в минуту крайнего раздражения глуповцев, их не осенила мысль: «А ну как, братцы, нас за
это не похвалят!»
Председатель вставал с места и начинал корчиться; примеру его следовали другие; потом мало-помалу все начинали скакать, кружиться, петь и кричать и производили
эти неистовства
до тех пор, покуда, совершенно измученные, не падали ниц.
Нельзя сказать, чтоб предводитель отличался особенными качествами ума и сердца; но у него был желудок, в котором, как в могиле, исчезали всякие куски.
Этот не весьма замысловатый дар природы сделался для него источником живейших наслаждений. Каждый день с раннего утра он отправлялся в поход по городу и поднюхивал запахи, вылетавшие из обывательских кухонь. В короткое время обоняние его было
до такой степени изощрено, что он мог безошибочно угадать составные части самого сложного фарша.
Очевидно, он копировал в
этом случае своего патрона и благодетеля, который тоже был охотник
до разъездов (по краткой описи градоначальникам, Фердыщенко обозначен так:"бывый денщик князя Потемкина") и любил, чтоб его везде чествовали.
Это до того подействовало на Линкина, что он сейчас же не только сознался во всем, но даже много прибавил такого, чего никогда и не бывало.
Поэтому почти наверное можно утверждать, что он любил амуры для амуров и был ценителем женских атуров [Ату́ры (франц.) — всевозможные украшения женского наряда.] просто, без всяких политических целей; выдумал же
эти последние лишь для ограждения себя перед начальством, которое, несмотря на свой несомненный либерализм, все-таки не упускало от времени
до времени спрашивать: не пора ли начать войну?
Но никто не догадался, что благодаря именно
этому обстоятельству город был доведен
до такого благосостояния, которому подобного не представляли летописи с самого его основания.
Самые безотрадные слухи доходили
до Бородавкина об
этом крамольничьем гнезде.
Стало быть, все дело заключалось в недоразумении, и
это оказывается тем достовернее, что глуповцы даже и
до сего дня не могут разъяснить значение слова"академия", хотя его-то именно и напечатал Бородавкин крупным шрифтом (см. в полном собрании прокламаций № 1089).
Что происходит в тех слоях пучины, которые следуют непосредственно за верхним слоем и далее,
до самого дна? пребывают ли они спокойными, или и на них производит свое давление тревога, обнаружившаяся в верхнем слое? — с полною достоверностью определить
это невозможно, так как вообще у нас еще нет привычки приглядываться к тому, что уходит далеко вглубь.
Как они решены? —
это загадка
до того мучительная, что рискуешь перебрать всевозможные вопросы и решения и не напасть именно на те, о которых идет речь.
Как ни были забиты обыватели, но и они восчувствовали.
До сих пор разрушались только дела рук человеческих, теперь же очередь доходила
до дела извечного, нерукотворного. Многие разинули рты, чтоб возроптать, но он даже не заметил
этого колебания, а только как бы удивился, зачем люди мешкают.
Но словам
этим не поверили и решили: сечь аманатов
до тех пор, пока не укажут, где слобода. Но странное дело! Чем больше секли, тем слабее становилась уверенность отыскать желанную слободу!
Это было
до того неожиданно, что Бородавкин растерзал на себе мундир и, подняв правую руку к небесам, погрозил пальцем и сказал...
Ему нет дела ни
до каких результатов, потому что результаты
эти выясняются не на нем (он слишком окаменел, чтобы на нем могло что-нибудь отражаться), а на чем-то ином, с чем у него не существует никакой органической связи.
Обыватели, а в особенности подлый народ, великие
до сего охотники; но при
этом необходимо, чтобы градоначальник был в мундире и имел открытую физиономию и благосклонный взгляд.
Это последнее действие
до того поразило Бородавкина, что он тотчас же возымел дерзкую мысль поступить точно таким же образом и относительно прованского масла.
Выгонные земли Византии и Глупова были
до такой степени смежны, что византийские стада почти постоянно смешивались с глуповскими, и из
этого выходили беспрестанные пререкания.
Восхищение начальством! что значит восхищение начальством?
Это значит такое оным восхищение, которое в то же время допускает и возможность оным невосхищения! А отсюда
до революции — один шаг!
— Ну, старички, — сказал он обывателям, — давайте жить мирно. Не трогайте вы меня, а я вас не трону. Сажайте и сейте, ешьте и пейте, заводите фабрики и заводы — что же-с! Все
это вам же на пользу-с! По мне, даже монументы воздвигайте — я и в
этом препятствовать не стану! Только с огнем, ради Христа, осторожнее обращайтесь, потому что тут недолго и
до греха. Имущества свои попалите, сами погорите — что хорошего!
И Бородавкин ждал
этого клича, ждал с страстностью, с нетерпением, доходившим почти
до негодования.
Бородавкин чувствовал, как сердце его, капля по капле, переполняется горечью. Он не ел, не пил, а только произносил сквернословия, как бы питая ими свою бодрость. Мысль о горчице казалась
до того простою и ясною, что непонимание ее нельзя было истолковать ничем иным, кроме злонамеренности. Сознание
это было тем мучительнее, чем больше должен был употреблять Бородавкин усилий, чтобы обуздывать порывы страстной натуры своей.
Все
это обнаруживало нечто таинственное, и хотя никто не спросил себя, какое кому дело
до того, что градоначальник спит на леднике, а не в обыкновенной спальной, но всякий тревожился.
Происходили беспрерывные совещания по ночам; там и сям прорывались одиночные случаи нарушения дисциплины; но все
это было как-то
до такой степени разрозненно, что в конце концов могло самою медленностью процесса возбудить подозрительность даже в таком убежденном идиоте, как Угрюм-Бурчеев.
А вор-новотор
этим временем дошел
до самого князя, снял перед ним шапочку соболиную и стал ему тайные слова на ухо говорить. Долго они шептались, а про что — не слыхать. Только и почуяли головотяпы, как вор-новотор говорил: «Драть их, ваша княжеская светлость, завсегда очень свободно».
Соображения
эти показались
до того резонными, что храбрецы не только отреклись от своих предложений, но тут же начали попрекать друг друга в смутьянстве и подстрекательстве.
На другой день, проснувшись рано, стали отыскивать"языка". Делали все
это серьезно, не моргнув. Привели какого-то еврея и хотели сначала повесить его, но потом вспомнили, что он совсем не для того требовался, и простили. Еврей, положив руку под стегно, [Стегно́ — бедро.] свидетельствовал, что надо идти сначала на слободу Навозную, а потом кружить по полю
до тех пор, пока не явится урочище, называемое Дунькиным вра́гом. Оттуда же, миновав три повёртки, идти куда глаза глядят.
Как и все добрые начальники, бригадир допускал
эту последнюю идею лишь с прискорбием; но мало-помалу он
до того вник в нее, что не только смешал команду с хлебом, но даже начал желать первой пуще последнего.
Одни, к которым принадлежал Катавасов, видели в противной стороне подлый донос и обман; другие ― мальчишество и неуважение к авторитетам. Левин, хотя и не принадлежавший к университету, несколько раз уже в свою бытность в Москве слышал и говорил об
этом деле и имел свое составленное на
этот счет мнение; он принял участие в разговоре, продолжавшемся и на улице, пока все трое дошли
до здания Старого Университета.